В понедельник закончилось традиционное читательское голосование Национальной литературной премии "Большая книга"
bigbook.ru
В понедельник закончилось традиционное читательское голосование Национальной литературной премии "Большая книга". Лауреатами по версии читателей стали: "Время секонд хэнд" Светланы Алексиевич, "Обитель" Захара Прилепина и "Пароход в Аргентину" Алексея Макушинского, сообщается на сайте премии.

Напомним, народное голосование "Большой книги" в 2014 году проходило одновременно на трех площадках партнеров премии - группы компаний "Литрес", электронной библиотеки Bookmate и читательского сервиса ReadRate. Произведения всех финалистов премии были доступны для чтения на страницах указанных сервисов с разрешения их правообладателей. Читать книги можно было с любых устройств - мобильных телефонов, компьютеров, планшетов.

При этом был реализован единый подсчет голосов, и на любой из площадок можно было сразу увидеть всю сумму голосов, которые "заработал" каждый из финалистов на всех площадках. Это удалось реализовать, создав лендинги для каждой книги в социальной сети Facebook. Отдавая свои симпатии тому или иному финалисту, пользователь "лайкал" страницу книги, а голоса подсчитывал Facebook, что позволило сделать процедуру подсчета максимально прозрачной.

Во вторник вечером Литературная академия назовет лауреатов девятого сезона Национальной литературной премии "Большая книга" на торжественной церемонии в Доме Пашкова. Три лауреата премии будут определены непосредственно во время церемонии специальной комиссией из числа академиков. Три лауреата читательского голосования также получат статуэтки на церемонии.

В этом сезоне на звание лауреатов и символическую статуэтку в виде раскрытой книги претендуют девять произведений: "Время секонд хэнд" Светланы Алексиевич, "Завод "Свобода" Ксении Букши, "Ильгет" Александра Григоренко, "Пароход в Аргентину" Алексея Макушинского, "Обитель" Захара Прилепина, "Воля вольная" Виктора Ремизова, "Теллурия" Владимира Сорокина, "Перевод с подстрочника" Евгения Чижова, "Возвращение в Египет" Владимира Шарова. Премиальный фонд премии "Большая книга" составляет 6,1 млн рублей.

В этот же вечер станут известны три победителя пятого сезона Всероссийского конкурса на лучшее литературное произведение для детей и юношества "Книгуру". Их определяет открытое жюри конкурса, в которое может войти любой человек в возрасте от 10 до 16 лет, зарегистрировавшийся на сайте "Книгуру". На звание лауреатов претендует 13 произведений - "Кусатель ворон" Эдуарда Веркина, "Около музыки" Нины Дашевской, "Сказки разных стран" Марии Дружининой и Сергея Ильина, "Волшебник и сын" Игоря Жукова, "Московская метель" Дмитрия Казакова, "Канарейка и снегирь" Александра Киселева, "Не дожидаясь полуночи" Марии Лебедевой, "Открытые окна" Илги Понорницкой, "На коньках по Неве, или Мышь в рукаве" Анны Ремез и Натальи Колотовой, "Чур, Володька мой жених!" Татьяны Рик, "Крупная кость, или Моя борьба" Елены Соковениной, "Домовой" Игоря Солопова, "Рыжий, синий и мертвый" Марины Ясинской.

В прошлом году лауреатом "Большой книги" стал петербургский писатель Евгений Водолазкин за роман "Лавр", рассказывающий о жизни знахаря, ставшего святым. Действие происходит в XIV веке. Роман написан на смеси современного русского и древнерусского языков. Вторую премию получил Сергей Беляков за книгу "Гумилев, сын Гумилева", третью - Юрий Буйда за роман "Вор, шпион и убийца". Приз за вклад в литературу получил Евгений Евтушенко.

Отрывки из произведений-номинантов

Светлана Алексиевич "Время секонд хэнд"

В девяностые... да, мы были счастливыми, к той нашей наивности уже не вернуться. Нам казалось, что выбор сделан, коммунизм безнадежно проиграл. А все только начиналось...

Прошло двадцать лет... "Не пугайте нас социализмом", - говорят дети родителям.

Из разговора со знакомым университетским преподавателем: "В конце девяностых студенты смеялись, - рассказывал он, - когда я вспоминал о Советском Союзе, они были уверены, что перед ними открывается новое будущее. Теперь картина иная... Сегодняшние студенты уже узнали, прочувствовали, что такое капитализм - неравенство, бедность, наглое богатство, перед глазами у них жизнь родителей, которым ничего не досталось от разграбленной страны. И они радикально настроены. Мечтают о своей революции. Носят красные футболки с портретами Ленина и Че Гевары". В обществе появился запрос на Советский Союз. На культ Сталина. Половина молодых людей от 19 до 30 лет считают Сталина "величайшим политическим деятелем". В стране, в которой Сталин уничтожил людей не меньше, чем Гитлер, новый культ Сталина?! Опять в моде все советское. Например, "советские" кафе - с советскими названиями и советскими блюдами. Появились "советские" конфеты и "советская" колбаса - с запахом и вкусом, знакомыми нам с детства. И конечно, "советская" водка. На телевидении десятки передач, а в интернете десятки "советских" ностальгических сайтов. В сталинские лагеря - на Соловки, в Магадан - вы можете попасть туристом. Реклама обещает, что для полноты ощущений вам выдадут лагерную робу, кирку. Покажут отреставрированные бараки. А в конце организуют рыбалку...

Возрождаются старомодные идеи: о великой империи, о "железной руке", "об особом русском пути"... Вернули советский гимн, есть комсомол, только он называется "Наши", есть партия власти, копирующая коммунистическую партию. У Президента власть, как у Генсека. Абсолютная. Вместо марксизма-ленинизма - православие...

Перед революцией семнадцатого года Александр Грин написал: "А будущее как-то перестало стоять на своем месте". Прошло сто лет - и будущее опять не на своем месте. Наступило время секонд хэнд.

Баррикада - опасное место для художника. Ловушка. Там портится зрение, сужается зрачок, мир теряет краски. Там черно-белый мир. Оттуда человека уже не различишь, а видишь только черную точку - мишень. Я всю жизнь - на баррикадах, я хотела бы уйти оттуда. Научиться радоваться жизни. Вернуть себе нормальное зрение. Но десятки тысяч людей снова выходят на улицы. Берутся за руки. У них белые ленточки на куртках. Символ возрождения. Света. И я с ними.

Встретила на улице молодых ребят в майках с серпом и молотом и портретом Ленина. Знают ли они, что такое коммунизм?

Захар Прилепин "Обитель"

Прошли через монастырский двор и вышли с другой стороны - Управление лагерем располагалось в здании на причале. Через эти ворота заключенных не выпускали, но Борис Лукьянович, видимо, имел особый документ.

Кабинет у Эйхманиса был просторный, полный воздуха. На столе стоял графин с чистой водой. Портретов на стенах не было, только самодельная карта Соловецкого острова с многочисленными флажками.

"Кто-то из заключенных рисовал наверняка", - подумал Артем.

Когда входили, Эйхманис поднял глаза и ничего не сказал.

При ярком дневном свете стало заметно, что он загорелый. Волосы ровно зачесаны назад, высокий голый лоб с белой, у самых волос, полоской - видимо, иногда на жаре ходил в кепке или фуражке. Глубокая морщина между бровями. Крупные поджатые губы. Неподвижный взгляд направлен прямо на Бориса Лукьяновича.

Что-то в нем было такое... Артем поискал подходящее слово... Словно он был иностранец! Каждую минуту ожидалось, что вдруг он перейдет на свою, родную ему речь, и совсем не латышскую, или немецкую, или французскую - а какую-то еще, с резкими, хрустящими, как битое стекло, повелительными словами.

Отдельно в уголке сидел Граков, с чрезвычайно осмысленным видом делая заметки в своем блокноте.

- ...Федор Иванович, я знаю, что артистам теперь положен доппаек, артистов сняли с работ... но нам, спортсменам, я считаю, нужен тройной паек. Хотя бы до соревнований. У многих недостаток веса... Это может сказаться... - чуть стесняясь, но в то же время настойчиво, словно принуждая себя произнести все, что считал нужным, говорил Борис Лукьянович.

- Борис Лукьянович, с вашей командой только одна проблема, - громко, словно бы на плацу, с чуть нарочитой резкостью отвечал Эйхманис, несмотря на то что ему, судя по всему, происходящее казалось забавным. - Двадцать три из двадцати семи предполагаемых участников соревнований находятся здесь по статье "терроризм".

Борис Лукьянович потрогал дужку очков, как бы желая их снять, но раздумал, будто решил: а вдруг не увижу что-то важное?

"Насколько Борис Лукьянович смотрится меньше рядом с Эйхманисом, - отметил Артем. - Или это власть? И если бы на месте Эйхманиса сидел Борис Лукьянович?.. Я бы воспринимал все иначе?"

- Терроризм! - повторил Эйхманис и поднял карандаш вверх, покрутив им легким круговым движением с таким видом, словно готовился бросить в дальний угол кабинета, или в Гракова, которого просто не замечал.

Артем некстати вспомнил, что Галя тоже все время разговаривала с карандашом в руке.

- У нас что, нет других преступников? - спросил Эйхманис; он чуть ослабил пальцы, карандаш скользнул вниз, Эйхманис поймал его за самый кончик и покачал в воздухе, словно это была стрелка часов; в его неосмысленной игре было симпатичное мальчишество. - Воры есть? Есть. Грабители есть? Есть. Мошенники есть? Оч-чень много! Так почему ж вы набрали одних террористов? Это самая любимая ваша статья Уголовного кодекса? Или вы готовите нам какой-нибудь сюрприз к годовщине Октября?

Борис Лукьянович кашлянул и посмотрел по сторонам - Артем догадался, что тот ищет стакан: ему захотелось воды. Но стакан был только у Эйхманиса.

- Иван! - крикнул Эйхманис куда-то, легко пристукнув ладонью о стол; Борис Лукьянович и Артем вздрогнули, в стакане Эйхманиса мягко качнулась вода. - Кружку принеси, будь добр!

Эйхманис, несмотря на то что обожал муштру, построения и военные смотры, сам был в гражданской одежде. Который раз Артем его видел - и всякий раз это отмечал: в то время как вся лагерная администрация носила форму, он появлялся на людях то в свитере красивой вязки, то в одной тельняшке, а сейчас сидел в элегантном пиджаке, три верхние пуговицы на рубашке были расстегнуты, виднелась крепкая шея - вместе с тем было в нем что-то молодое, почти пацанское.

Артем поймал себя на чувстве безусловно стыдном: в эту минуту Эйхманис ему по-человечески нравился.

Он так точно, так убедительно жестикулирует, и за каждым его словом стоит необычайная самоуверенность и сила.

Если б Артему пришлось воевать - он хотел бы себе такого офицера.

Принесли кружку, Эйхманис резко, по-хозяйски передвинул графин со своего стола на стол совещаний, стоявший впритык.

- Понимаете... - начал Борис Лукьянович, наполнив себе кружку и бережно отпив; было видно, что ему трудно объясняться. - По статье "терроризм" чаще всего попадаются... студенты. Если студент идет в терроризм - он, как правило... в неплохой физической форме. То есть многие из них готовят себя...

- Ну да, готовят, - в тон Борису Лукьяновичу и вроде бы без раздражения сказал Эйхманис, но Артем вдруг почувствовал, что тот опасается глаза поднять на начлагеря.

Борис Лукьянович снова на несколько секунд замолчал.

- Чего не скажешь ни о рабочих, - закончил он наконец, - ни о крестьянстве... Ни о нэпманах. Ни о большинстве уголовников - у многих из которых здоровье уже подорвано. Есть, я догадываюсь, среди каэров люди, которые могли бы нам...

- Да-да, террористов из новых и каэров из бывших, - засмеялся Эйхманис; Артем наконец решился на него мельком взглянуть и сразу встретился с ним взглядом: глаза начлагеря были серые, чуть надменные и чуть усталые, зато с пушистыми и длинными ресницами: как он их уберег до своего возраста, неясно. Он что, никогда не прикуривал на ветру?

Смех у него звучал так, что было понятно: смеется в его кабинете только он один, всем остальным это делать необязательно.

Зубы у Эйхманиса были ровные, уши твердые, как бы вырезанные резцом, на подбородке заметная ямочка... и только скошенная, ускользающая какая-то линия скул, снова замеченная Артемом, чуть портила впечатление. С такими скулами сама голова Эйхманиса казалась недостаточно крупной для его тела и напоминала что-то вроде морского валуна, который долго обтачивало море, а потом сплюнуло, сгладив то, чему нужно бы выглядеть резче и очерченней.

- ...это будет славная компания, - закончил Эйхманис и тут же спросил у Артема, впервые переведя на него взгляд. - Вот вы за что сидите, Артем?

Артем едва не поперхнулся, услышав свое имя, - он точно помнил, что Борис Лукьянович представил его просто как помощника, никак не называя, да и глупо было бы знакомить начлагеря с рядовым заключенным.

Это знание Эйхманиса могло означать все что угодно - но Артем явственно почувствовал оглушительную гордость: его знают! он замечен!

- Я? - переспросил Артем, что вообще было не в его привычках.

Эйхманис коротко и терпеливо кивнул: да, вы.

- За убийство, - сказал Артем.

- Бытовое? - быстро спросил Эйхманис.

Артем кивнул.

- Кого убили? - так же быстро и обыденно спросил Эйхманис.

- Отца, - ответил Артем, почему-то лишившись голоса.

- Вот видите! - обернулся Эйхманис к Борису Лукьяновичу. - Есть и нормальные!

Борис Лукьянович посмотрел на Артема и ничего не сказал, только еще раз выпил воды.

Граков не отрывал глаз от блокнота и, кажется, даже не писал, а рисовал или черкал что-то.

- У меня есть предложение, - вдруг нашелся Артем, чтоб перевести на другое внимание Эйхманиса и Бориса Лукьяновича. - Может быть, имеет смысл подключить информационный отдел и посмотреть в делах? Там может обнаружиться информация о людях, которые занимались спортом, но по тем или иным причинам не объявили о своем желании участвовать в соревнованиях. Их можно отдельно и настойчиво попросить. Просто нужно знать, кого именно.

- Идея очевидная, а в голову не пришла. Спасибо, Артем, - сказал Эйхманис совсем просто, и Артем с трудом не покраснел от удовольствия, но начлагеря уже обращался к Борису Лукьяновичу. - Итак, пайками обеспечим. По общему составу участников еще проведем работу. А теперь общая организация. Слушаю вас внимательно...

Алексей Макушинский "Пароход в Аргентину"

Грибы в Олимпийском парке в основном были древесные, особенно в дальней его части, через которую мы шли к холму и стадиону от боковой улицы, где я поставил машину; из всех латинских и нелатинских названий, произнесенных Пьером Воско, я запомнил только иудино ухо, в латинском своем варианте (Auricularia auricula-judae) получающее странное удвоение, как бы дополнительный завой, вторую, тоже ушную, раковину; так названными оказались ухообразные, в самом деле, висло- и лопоухие, прозрачно-склизкие, просвеченные солнцем, семейственные существа, к которым Пьер Воско, удовлетворенно крякнув, устремился по сыроватой возле канала траве.

Еще больше, конечно, было сморщившихся созданий из той породы, объяснил мне Pierre Vosco, которую по-русски зовут без долгих рассуждений опятами, по-французски armillaires, хотя на самом деле все они относятся к очень разным родам и семействам; на высоких, в два или три человеческих роста, пнях, которые довольно часто встречаются почему-то возле мюнхенских рек и каналов, на осязаемо-волокнистой, живым мхом покрытой, живым плющом увитой коре торчали они желтыми, бурыми, розоватыми гроздьями; внутренняя плоть их была сухой, твердой, известково-белой, напомнившей мне ту замазку на окнах, между стеклом и рамой, которую в детстве мы отдирали пальцами, на даче где-нибудь, когда она рассыхалась, и затем долго крошили в руках, оставляя белые отметины на полу, на диване. Что же до Олимпиады 1972 года, подумал и сказал я Петру Александровичу, то это была, пожалуй, единственная Олимпиада, не считая московской, которую я вообще заметил, запомнил. Для предыдущих я слишком был мал, а последующие уже не интересовали меня.

В 1972 году мне было двенадцать лет, я ходил, смешно вспомнить, в какую-то спортивную, как тогда это называлось, секцию, в которую, скорее, заставляли меня ходить в бесплодной и абсурдной надежде, что из увальня и лежебоки я чудесным образом превращусь в лихого и легкого прыгуна, бегуна, сжав зубы и собрав волю в кулак побивающего рекорды изумленных товарищей, из Обломова в Штольца, из Пьера Безухова в князя Андрея... чудеса, конечно, случаются, но они случаются сами, по собственному своему произволу, тогда и там, где они хотят, не там и не тогда, когда мы хотим этого. Чудом, хотя и крошечным, - рассказывал я Пьеру Воско, - был скорее значок этой мюнхенской Олимпиады, кем-то мне привезенный из мифической заграницы. Само слово Мюнхен там, за железным занавесом, отзывалось чем-то чудесным, воздушно-недостижимым. Значок этот остался в памяти голубеньким, вверх вытянутым прямоугольником со спиралевидной, улиточною эмблемой. Я подарил его другому мальчику, на три или даже четыре года старше меня, то есть, в моих тогдашних глазах, почти взрослому и воплощавшему все то, чем я не был, побивавшему рекорды и собиравшему волю в кулак, видевшему мое восхищение им и чуть-чуть, пожалуй, меня опекавшему, ко мне снисходившему. Он прицепил значок к майке и гордо бегал с ним по гаревой дорожке, гордо прыгал с шестом. У него волосы падали на лоб косой прядью, трясшейся от бега и прыга, намокавшей от пота. Вот не могу только вспомнить теперь его имени.

А на другой день, в раздевалке, он стал душить меня шарфом, при всех. Из этих всех никто не вмешался. Я замотал шарф вокруг шеи и собирался надеть пальто, когда он вдруг схватил этот шарф за оба конца, повалил меня на пол и молча, своими сильными, с отчетливо выступавшими костяшками пальцев руками принялся затягивать у меня на шее петлю, так что, уже задыхаясь и почти теряя сознание, я очень ясно видел, навсегда запомнил его склоненное надо мною, с прыгавшей прядью и безумными, злыми, смеющимися глазами лицо, и вскоре после этого я перестал ходить в спортивную секцию, чуда не случилось, Обломов остался Обломовым, но самым поразительным кажется мне теперь то, что в свои тогдашние двенадцать лет я как будто и не слышал о теракте во время этой Олимпиады, не могу, во всяком случае, вспомнить, чтобы слышал о нем тогда, - рассказывал я Пьеру Воско, то ли потому, что советская пресса вообще говорила о нем вполголоса, впрямую одобрить его не решаясь, но и осуждать не желая - все-таки палестинцы были закадычные друзья всех советских людей, рабочих, колхозников и трудовой интеллигенции в придачу, а израильтяне по определению плохие, вообще евреи и даже, по большому счету, жиды, - то ли потому, что меня это просто не интересовало, а интересовал только бег, прыг и скок, что, впрочем, маловероятно, поскольку, кажется мне теперь, в двенадцать лет я был куда более политизирован, чем в двадцать или, например, в сорок пять, и тогда же, например, или незадолго до того случившийся уход американских войск из Вьетнама спровоцировал меня, все в той же патетической раздевалке, на антисоветские высказывания, исполненные горячей до слез любви к империализму и американской военщине, на что мой будущий душитель, тряхнув косой прядью, пробурчал, обращаясь ко всем прочим полуодетым участникам сцены, что он в мои годы заботился только о том, где взять девять копеек на мороженое, а вовсе не о судьбах Вьетнама, Лаоса или Камбоджи.

Все это теперь кажется сном, но все это вправду было со мною. Пьер Воско сообщил мне в ответ, что он никогда, наверное, не видел своего отца плачущим, но все же, или так ему теперь кажется, заметил в его глазах подозрительную влагу, когда стало ясно, что первоначальное известие об освобождении заложников было ошибочным и что они все погибли при бездумной и бездарной попытке их освобождения, предпринятой растерявшимися баварскими полицейскими. Отец его любил Мюнхен, несколько раз бывал здесь в шестидесятые, семидесятые годы, нарочно ездил сюда перед самой олимпиадой, чтобы посмотреть на стадион и выразить свое восхищение его создателям, Фрею Отто, придумавшему гениальную крышу, и Гюнтеру Бенишу, придумавшему все остальное. Отец хорошо знал их обоих, он сам, Пьер Воско, встречался с Бенишем несколько раз, даже участвовал с ним и его коллегами в одном совместном проекте.

Стадион был весь виден нам с той, на развалинах и обломках, погибших надеждах и утраченных иллюзиях возведенной горы, с которой, если смотреть в другую сторону, так ясно в тот день видны были снежные горы, так ясно виден был, на фоне гор, город. Сверху, хотя мы совсем близко от него находились, стадион за озером и лужайкой казался не очень даже большим, с его распластанными шатрами, скорее маленьким, скорее игрушечным, во всех смыслах слова, не для олимпийских, вообще спортивных, но для детских и подлинных игр предназначенным, тех ранних и лучших игр, способность к которым мы навсегда теряем, вступая на путь состязания, тщеславия и борьбы... дальше, за ним, видны были здания Олимпийской деревни, место трагедии. Шамаханские шатры, сказал Пьер Воско. Это не его слова, это он нашел в отцовских записях... или, может быть, на обороте одной из фотографий, сделанных А.Н.В., он точно уже не помнит. А.Н.В. фотографировал очень много, в конце жизни особенно; вполне всерьез занимался фотографией; среди его снимков есть, скажем просто, шедевры... Шатры и горы, говорил Пьер Воско, поворачиваясь обратно к горам. Не совсем тот же рисунок, но все же сходства нельзя не заметить, не правда ли? Это моему отцу было близко, то есть это была вообще его самая заветная мысль.

Архитектура воспроизводит природные формы и вписывается в ландшафт. Он пропагировал, нет, пропагандировал это еще до войны, когда никто в Европе не хотел его слушать. В Америке был, конечно, Фрэнк Ллойд Райт с его органической архитектурой, да и в Европе что-то похожее намечалось в двадцатые, потом замерло, возобновилось где-то, сказал бы я, в середине пятидесятых годов. Тогда и наступил его звездный час, шестидесятые, семидесятые, лучшие годы в жизни моего отца, как я теперь понимаю. Вас это удивляет? Нет, сказал я, почему это должно удивлять меня? Потому что ему было пятьдесят девять в шестидесятом и шестьдесят девять в семидесятом году... Он строил до самого конца, между прочим, и последние работы, может быть, самые лучшие, самые гармоничные... Шестидесятые годы ему как-то были сродни. Он был опять молодой и счастливый, как ни странно, в свои шестьдесят и семьдесят, а время ведь тоже было молодое, живое. Он строил тогда по всему миру, в Японии, в Америке (Северной). Нет, конечно, ни в каких студенческих волнениях он не участвовал, отвечал П.А.В. снисходительно, улыбаясь в усы, но студентам скорее сочувствовал. Он ведь сам был немножко хиппи. Всегда был немножко хиппи, а в это время даже стал одеваться как хиппи, не совсем как хиппи, конечно, но все-таки бросил носить галстуки и стричься тоже стал очень редко.

Я хорошо помню, как он вернулся из Аргентины, рассказывал Pierre Vosco, когда мы спускались с ним к стадиону. Я почему-то решил его встретить в Марселе. Мне было пятнадцать лет, когда он уехал, а когда он вернулся, уже двадцать пять. Это был март... или апрель?.. шестидесятого года, то есть они уплыли из Аргентины в начале осени, а приплыли в начало весны. Я сразу узнал его, но не уверен теперь, по собственным ли воспоминаниям или все же по фотографиям. В конце пятидесятых годов во всех архитектурных журналах были снимки его моста в Рио-Давиа, его музея, его вокзала, его домов, его парков, его самого на фоне этого музея, моста. Вивиане было три года, она капризничала и не хотела сходить по трапу. Мария показалась мне, когда я впервые ее увидел, ослепительной восточной красавицей... Самое смешное было потом, когда таможенники принялись за их багаж, наполовину состоявший из камней, ракушек и обглоданных морем веток. А.Н.В. всю жизнь собирал такие вещи. Лиц таможенников, говорил, смеясь в свои усы, Pierre Vosco, не забуду уже никогда. Один из них был совершенно комический персонаж, напоминавший тех толстяков, которых Чарли Чаплин (Шарло) использовал в эпизодических ролях, чтобы они оттеняли его собственные трюки и выходки.

Чиновник этот полчаса, наверное, тряс животом и щеками, давясь от хохота, перебирая переложенные соломой ракушки, собранные А.Н.В. на берегу Атлантического океана. Потом еще полчаса, и, по-моему, нарочно так долго, ставил со всего размаху штампы на каких-то бумагах, прищелкивая языком и подмигивая коллегам, чтобы они, значит, тоже полюбовались на чудака с французским паспортом и аргентинской женой, привезшего из Нового Света чемодан, набитый камнями и палками.